И она заглянула в его зрачки своей лесной зеленью беззащитных глаз. Он, оглушенный ее горькой убежденностью, сказал в полушутку:
– Вы принимаете меня, Ирина, не за того, кто я есть, а за того, кем я не хочу быть.
– Все равно вы сильнее меня. Мужчина – царь природы, добытчик, защитник, а я – слабая особа женского пола, которая должна печь хлебы и рожать детей.
– Поэтому сильнее вы.
– Я-а-а? – протяжно спросила она. – Это серьезно или вы, как всегда, шутите?
– Да нет, конечно. Я сильнее. Во-первых, у меня стальная воля, и я не могу видеть чужих слез, особенно когда плачет женщина. Во-вторых, когда бьют ребенка, я готов ненавидеть все человечество за его жестокость. Но чаще меня охватывает жалость ко всем и ко всему, и тогда я готов простить людям самые страшные прегрешения. И себе, конечно. Царь природы, лишенный власти и не желающий власти. Пока продолжается род человеческий, царица природы – женщина.
Она остановила его слабым движением бровей.
– Нет, я вижу вашу доброту и любопытство ко мне, к некой бедненькой и славненькой девочке из балета Большого театра, которая так хорошо начинала. И с которой случилось несчастье. Ах, как я не люблю, когда меня жалеют и сочувствуют: «Как же тебе не повезло, Иринушка!»
– Жалеют и сочувствуют? А так ли уж это плохо?
– Плохо… Я понимаю, какое несоответствие между нами. Между вами и мною. Вы уже много сделали. А я как будто взломала замок и вошла в чужую богатую квартиру. Но я любила танец с детства. И мне не нужно было ничего. Ни денег, ни славы, ни ценностей, ничего. Знаете… – Она опять посмотрела на него несмелым взглядом, и ее губы изогнулись в виноватой улыбке. – Знаете, я иногда очень сержусь за это на себя, очень… когда бывает не по себе.
– Я могу вам чем-нибудь помочь, Ирина?
– Мне – никак. Не нужно. Я справлюсь. У меня все хорошо.
– Значит, все хорошо? – повторил он.
– Абсолютно, – сказала она и захлебнулась слезами, прерывисто втягивая воздух носом, спросила сжатым голосом: – Слышите?
– Что? – Он обратной стороной пальцев вытер жаркие ниточки слез на ее щеках. – Ну зачем это?
– Слышите, какая тишина в доме? Метель… и какая тишина…
– Да бог с ней, с тишиной.
– Нет, нет. Тишина – это, знаете… какой-то странный звук, похожий на звук несправедливости и смерти.
– Вы еще ребенок, Ирина, и вам еще многое предстоит узнать.
– Думаете, я не знаю, что такое несправедливость? И неудача?
– Ответьте искренне: как вы живете, Ирина?
Но она уже молчала, слезы высохли на ее устало прикрытых ресницах, и подрагивали брови, точно в дреме она прислушивалась к чему-то сокровенному, недоступному ему, а он думал, что надо прекратить эту добровольную пытку, расстаться с этой милой девочкой, которая влекла его беспомощной хрупкостью, какой-то неразгаданностью своей жизни.
Каждый раз она встречала его то с открытым восторгом, то с серьезной взрослостью, глаза ее то влюбленно, то грустно лучились, и порой синие круги скрытого недомогания проступали под ними. Иногда, по-видимому, не один час прозанимавшись у балетного станка, она лежала на диване, одетая в спортивный костюм, и, не вставая, печально улыбалась, рассматривала его лицо, но едва он пробовал заговорить, ладонью прикрывала ему рот, просила шепотом: «Не надо, давайте сегодня помолчим». Он не раз заставал ее в задумчивой рассеянности с книгой, погруженную в одиночество, отрешенную от всего мира. Иногда же ее охватывало ребяческое веселье, и она, оживленная, с блестящими глазами, тянула его на люди, в толпу, в Центральный парк культуры, к которому у нее была ребяческая привязанность из-за «чертова колеса» и «комнаты смеха», в загородаые рестораны (чтобы случайно не встретить знакомых из театра), где учила его современному року, не стесняясь никого и привлекая общее внимание дерзкой молодостью, гибкостью, светлыми, почти белыми волосами.
И все-таки он не знал, как она жила и чем жила. Ирина никогда не напоминала о своей травме, не позволяла Крымову наблюдать за своей тренировочной работой у станка и, казалось, почасту занималась чем-то посторонним и лишним. Однажды он пришел на Ордынку в седьмом часу вечера и застал ее за необычным занятием. В спортивном костюме она лежала на полу, вокруг валялись справочники по тригонометрии, таблицы Брадиса, листки бумаги, исчерченные углами и линиями, а она, подперев щеку, писала формулы в школьной тетради, то и дело восклицая:
– Косинусы, синусы! Гадость какая!
Он, развеселившись, спросил, что происходит в этом доме, она возмущенно ответила, что решает тригонометрическую задачу, которую когда-то по причине полной ненависти к формулам не решила на контрольной работе в девятом классе, и, ответив, сейчас же смешала листки, закрыла таблицы, хмуро покусала кончик карандаша.
– Контрольная по тригонометрии иногда снится мне как кошмар. Я хочу отделаться от него и не могу. А кошмар случился в день моего рождения несколько лет назад. – Она досадливо щелкнула пальцами. – Кстати, у меня сегодня торжество. Останьтесь. Увидите моих знакомых – актеры, художники, всякие милые хулиганы…
Эти «милые хулиганы» с криками, шумом, гоготом ворвались в квартиру Ирины в десятом часу вечера: целовались, вопили восторженные приветствия, кидая пальто и куртки на пол в передней, потом тесно заполнили всю комнату – худенькие девушки в брючках, молодые люди в толстых свитерах. Один низенький, черноволосый, с угольными глазами, сквозными от хмеля («Татарин, невообразимо талантливый художник», – сказали Крымову позднее), просторно раскидывая руки, кричал: «Ира, Ириночка, свет души моей!» – и размахивал, дирижировал бутылкой коньяка. Его не слушали. Тогда он взобрался на стул и, изображая губами и горлом саксофон, завилял бедрами в диком танце.
– Ирка! Золотце ты наше! Поздравляю!..
– Затормози, Диас! – остановил его кто-то ярым актерским голосом. – Тихо! Я хочу произнести тост! Тихо, банда! Абсолютная, химическая тишина!
Озябшие девушки в брючках протискивались, садились за стол, сразу словно бы разгромленный, залитый вином, засыпанный мокрым пеплом сигарет, молодые люди церемонно раскланивались перед Ириной, не обращая внимания на Крымова, только мужчина средних лет, рыхловато-полный, с косящим глазом (из расстегнутого воротника шерстяной рубахи был виден несвежий тельник), пожимая руку Крымову, сказал спотыкающимся голосом:
– Вас я где-то видел! – И пьяно качнулся, придвигая стул к столу. – Где-то…
– Мне тоже кажется. Где – не помню.
– Абсолютная!.. Хим-мическая тишина! – гремел актерский яростный баритон. – Этот дом… в этом благословенном доме новорожденной мы можем оставаться до утра! Мы любим этот дом потому, что можем прийти в него в любое время суток! Да здравствует солнценосная, ура!.. Тихо, банда! Маляр Диас, заткнись! Дядя, дорогой дядя, вы потом расскажите, сколько женщин вы имели и когда!.. Тишина! Мертвейшая тишина! Я не досказал…
– Вы слышите? Вы их понимаете? Они орут на меня, – зашептал удрученно рыхлый мужчина с косящим глазом. – Вот этот татарин, очень своеобразный художник, работает в своей мастерской, родственники ему ее построили. Ухарь, видите ли, всадник, буян, но тронут цивилизацией. В генах небо, степь, ветер, под седлом кусок сырого мяса – вот что питает его талант. А этот Всеволод, луженая глотка, – актер, сын того, знаменитого из МХАТа… Слышите, как кричит! Мальчишка, а кричит!
– Дядя, в тельнике! Вы к нам присоединились в ЦДРИ, поэтому чужой, и – молчать! Кончайте разговор о женщинах, у вас много их было… Тихо! Тихо! Я читаю стихи! Я прочту стихи! Гениальный Блок! Слушать всем! «И каждый вечер в час назначенный, иль это только снится мне, девичий стан, шелками схваченный, в туманном движется окне…»
– Слышите? – недоуменно зашептал мужчина с косящим глазом. – Они чего-то хотят…
– Чего именно? – спросил Крымов, оглушенный хаотическим шумом за столом.
– Чего-то они хотят, – заговорил мужчина обеспокоенно. – Мы с вами их не знаем – чего они хотят? Они чего-то хотят или вот так пропивают талант? Распыляют жизнь. Я сейчас скажу им, я все им скажу…